Онтогенетическое развитие активности

Каков путь развития детской активности, пока она достигнет ступени законченной, зрелой воли?

Детальное изучение этого вопроса является задачей от­дельной психологической дисциплины — психологии ребен­ка. Здесь, в курсе общей психологии, мы ограничимся рас­смотрением главным образом того, что имеет значение для понимания природы человеческой активности, особенно же воли.

Уже давно ребенка характеризуют как сенсомоторное общество. Это значит» что всякое впечатление вызывает в нем непосредственный импульс безудержной реакции. Исходит ли это впечатление извне или изнутри, из самого организма, это безразлично: оно тотчас завершается реакцией. Следова­тельно, реакции ребенка должны иметь такой же случайный, неупорядоченный характер, как внешние и внутренние впе­чатления, вызывающие эти реакции. Субъекта как внутрен­него агента, центра, который вносит порядок в этот хаос, на некоторые впечатления реагирует, а другие оставляет вовсе без ответа, некоторые потребности удовлетворяет, а другие ставит на второй план, — такого субъекта в новорожденном ребенке еще нигде не видно. Для того чтобы он зародился, развился и созрел, нужно время, а именно — вся пора детства, которую можно считать вполне законченной только с того момента, когда подросший человек превратится в самосозна­ющее «я», которое обладает способностью подлинной воле­вой регуляции своей жизни.

Процесс развития ребенка протекает в специфических ус­ловиях: он растет в упорядоченной среде. Это играет решаю­щую роль в процессе его развития. Воздействующие на ре­бенка впечатления теряют характер хаотичности, так как в течение долгого времени, пока ребенок еще слаб, их упоря­дочивают взрослые. То же происходит и в отношении потреб­ностей ребенка. Взрослые вносят порядок и в дело их удов­летворения. Вследствие всего этого у ребенка постепенно вырабатываются упорядоченные реакции, имеющие вначале вид условных рефлексов. Ребенок привыкает отвечать опре­деленными реакциями на определенное впечатление, а на другие — затормаживать реакции. Элементарные потребно­сти он удовлетворяет в определенное время и в определен­ном месте. Словом, под влиянием упорядоченной среды у ребенка вырабатываются определенные элементарные навы­ки, которые вносят известный порядок в поведение этого сенсомоторного, чрезвычайно импульсивного существа.

Исключительно большое значение для упорядочения по­ведения ребенка имеет и словесное воздействие, к которому мы прибегаем тотчас же, как только заметим у ребенка при­знаки понимания речи; мы каждый раз запрещаем ребенку делать то, чего нельзя, учим и побуждаем вести себя так, как считаем наиболее правильным.



Таким образом, перед ребенком строится целая система запрещенного и дозволенного, постепенно высвобождающая его поведение из-под господства импульса и придающая это­му поведению упорядоченное направление. Так или иначе, ребенок 1-3 лет вынужден постепенно привыкнуть сдержи­вать свои импульсы и действовать путем, указанным взрос­лыми. В этот период для его поведения особенно специфич­но то, что он легко подчиняется дисциплине, постоянно тре­нирующей его в определенном направлении.

Однако активность ребенка в эти годы развивается и в другом направлении. В течение первого и второго года жиз­ни он особенно стремится овладеть своим телом. Вскоре он научается ходить — это все больше и больше освобождает его от взрослого. Сам процесс овладения своим телом, особенно же учение ходьбе, требует от ребенка довольно-таки большо­го напряжения, достаточно заметного усилия, и интересно, что ребенок совершенно не избегает этого; наоборот, он стре­мится к этому до тех пор, пока не достигнет цели — научить­ся свободно ходить. Проследив за поведением ребенка, ког­да он учится ходить, мы будем вынуждены заключить, что имеем дело с настоящим волевым поведением, настолько ве­лико напряжение ребенка и так целеустремленно все его по­ведение. В действительности же, конечно, пока еще совер­шенно неуместно говорить о волевом поведении; роль воли в этом случае выполняет импульс, исходящий из тенденции к созреванию врожденной функции.

Механизм ходьбы уже достаточно созрел, и приведение его в действие становится прямо необходимым. Это и приво­дит к тому, что ребенок становится источником такого замет­ного усилия и с таким успехом заглушает все другие импуль­сы, которые всегда могут возникнуть. Нередко ребенок пада­ет и даже, может быть, получает болезненные ушибы, но, несмотря на это, он упорно продолжает свои попытки встать на ноги и ходить. Это учит его проявлять^силшг и оказывать противодействие . То же самое происходит и в его элементар­ных играх, в которых он удовлетворяет потребность функци­онирования своих сильнейших тенденций. Импульсивная сила этих тенденций велика, и при ее помощи ребенок при­выкает бороться с противоположными тенденциями и дру­гими препятствиями.



Таким образом, характерным для активности ребенка первых трех лет являются две направленные друг против друга тенденции. С одной стороны, он легко, почти без сопро­тивления, подчиняется той регуляции, какую взрослые вно­сят в его активность, всем мероприятиям, используемым для его тренировки. В этом отношении ребенок податлив и пла­стичен, как воск. С другой стороны, под руководящим влия­нием сильных импульсов врожденных, естественных тенден­ций в нем развивается способность бороться с препятствия­ми, проявлять усилия и преодолевать сопротивление.

К 3-4 годам процесс развития этой последней тенденции достигает такого высокого уровня, что она уже не может ми­риться с присущей ребенку (1-3 лет) тенденцией подчине­ния и пластичности, разрушает ее и своеобразно преобразу­ет всю структуру поведения ребенка. Теперь уже эта тен­денция занимает первое место, и покорный, мягкий, как воск, ребенок превращается в чрезвычайно своенравное, ка­призное и упрямое существо. Он обнаруживает неукротимые импульсы своих желаний, зачастую оказывает нам не­обычайное противодействие и, чтобы настоять на своем, не­редко выявляет способность поразительного усилия. Неко­торое время становится почти невозможно бороться с ним, и только физическим принуждением удается упорядочить его поведение.

В этот так называемый период первого упрямства ребенок на каждом шагу сталкивается с противодействием взрослых, болезненно переживает непреклонность их воли, знакомит­ся с нерушимостью их требований и правил и очень быстро переходит на новую ступень активности. У него развивается сознание неизбежности, нерушимости объективно существу­ющих правил, объективно существующей обстановки. Он снова становится покорным и податливым. Различие, по сравнению с первым периодом, заключается в том, что там ребенок субъективно не чувствовал принуждения, а теперь он чувствует, что всегда должен считаться с объективной об­становкой, что правила изменить нельзя, им надо подчинить­ся — теперь он субъективно переживает принуждение.

Сообразно этому меняется и содержание игр ребенка. Он охотнее участвует в коллективных играх, где необходимо со­блюдать определенные правила. Он уже имеет силу понять эти правила и подчиняться им и охотно выявляет эту силу. Его игра тоже развивает в нем способность сознательного, принудительного поведения.

Итак, у ребенка уже не остается ничего от упрямства и негативизма (делать все наперекор указаниям старших) трех-четырехлетней поры; с этого времени он уже чувствует неизбежность и обязательность правил; он признает их при­нудительную силу и подчиняется ей по своей воле. Разуме­ется, этим он достигает более высокой ступени активности. С точки зрения будущего развития особенно примечательно и важно то, что в этих новых условиях поведения подготав­ливаются твердые основы воли и обнаруживаются первые признаки ее проявления.

О том, что сознательное принудительное поведение явля­ется подготовительной ступенью воли, мы уже говорили выше. Так или иначе, созревшие в течение предыдущего пе­риода сильные импульсы ребенка уже подчинены исходя­щим извне правилам как таковым, в обязательности выпол­нения которых он уже не сомневается. Теперь он уже знает и порой высказывает вслух, что ему вовсе не нравятся обяза­тельства, накладываемые на него правилами, но он все же должен их выполнять. Он вообще не ставит вопроса о целе­сообразности этих правил, так как такая точка зрения ему еще чужда: в основе этих правил лежит авторитет взрос­лых — родителей, воспитателя. В 4-7-летнем возрасте, кото­рый характеризуется этой ступенью развития активности, с исключительной энергией развивается сознание авторите­та . К последнему году этого периода у ребенка уже достаточ­но твердо выработана способность выполнять то, к чему его обязывает авторитет. Это уже подразумевает достаточную зрелость элементов воли.

Третий период характеризуется именно тем, что в рамках той формы поведения, каковым является учение, ребенок привыкает к самостоятельному управлению своим поведени­ем, но в направлении не тех целей, которые намечаются им самим, а тех, которые указывает ему авторитет. Специфично для этого периода то, что у подростка возникает вопрос о це­лесообразности тех целей и правил, какие ему предлагает ав­торитет старших — семьи и школы, однако этот вопрос за­ключается вовсе не в том, что ребенок сомневается в их целе­сообразности или подвергает их проверке. Нет, он сразу же принимает их как несомненно целесообразные, и ему даже не приходит в голову мысль, что, быть может, его авторитеты ошибаются. Учение является главной формой поведения ре­бенка этого возраста, оно-то и превращает вопрос о значении правил и порядка в предмет повседневных детских пережи­ваний. Процесс учения способствует дальнейшему закрепле­нию способности организованного, систематизированного поведения ребенка.

Но в том же периоде продолжает развиваться и другой момент активности, момент, который на определенной сту­пени своего развития вступает в неизбежный конфликт с первым, т. е. с тенденцией некритичного подчинения уста­новленным правилам. Физическое развитие подростка вы­зывает преобразование биологической основы физического субстрата его личности. Особенно велико значение происхо­дящего в эндокринной системе видоизменения, в первую оче­редь перестройки активности желез. Активация половых желез накладывает свой отпечаток на весь организм. Этот последний теперь уже является законченной, завершенной индивидуальностью, у которой уже достаточно созрели воз­можности самостоятельной жизни: у подростка сразу появ­ляется сильное стремление к самостоятельности. Наряду с этим созревший в процессе учения интеллект помогает ему критическим взором пересмотреть и оценить все то, что ему до сих пор преподносил авторитет. В результате этого под­росток еще раз коренным образом меняет свое поведение: на все, чему он до сих пор так верил и чему довол ыю охотно под­чинялся, он теперь смотрит отрицательно и вновь становит­ся своевольным, упрямым, негативистически настроенным существом, который лучшим своим господином считает са­мого себя.

Таким образом, в период полового созревания повторно проявляются негативизм и упрямство . Подросток чувствует неуклонную тенденцию суверенной самостоятельности и беспощадного отрицания всего до сих пор существовавшего.

Эта вторая пора упрямства тоже быстро заканчивается и уступает место новой, теперь уже высшей ступени развития человеческого поведения. Фантазия и интеллект подрастающего человека уже достаточно развиты для того, чтобы он мог взять на себя регуляцию собственного поведения. Его окрепшее самосознание, постоянное подчеркивание своего собственного «я» и своих идеалов достаточно подготавлива­ют его для того, чтобы именно это «я» стало субъектом его по­ведения. Итак, подрастающий человек уже окончательно до­стигает ступени волевой активности.

Внутренняя форма языка

1. Всякая наука стремится к отражению тех законо­мерностей, существование которых подразумевается в пре­делах изучаемого ею предмета — определенного отрезка дей­ствительности.

Зато этот вопрос можно считать совершенно законным по отношению к так называемым общественным наукам. Конеч­но, как во всех науках, так и здесь вопрос состоит в отраже­нии закономерностей, существующих в действительности: общественная наука тоже не сочиняет того, о чем говорит, она также стремится к максимально достоверному познанию действительности и тех закономерностей, которые считает закономерностями, возникшими в пределах действительно­сти. Но вот тут-то именно и возникает вопрос: по какому пра­ву общественная наука — нас в данном случае интересует, в частности, языкознание, — по какому праву приписывает языкознание независимый закономерный характер измене­ниям, происходящим в сфере языка. Дело в том, что та об­ласть действительности, которую изучает языкознание, со­всем не является единой объективной, независимой от чело­века сферой действительности, например такой, каковой является предмет исследования физики — область физиче­ских явлений. Наоборот, то, что исследует языкознание, — язык — является лишь принадлежностью человека, лишь продуктом его творчества: язык возник в обществе людей, и он не существует вне человека; в языке не существует ниче­го такого, что бы не было сказано человеком, что бы не было создано им. Гумбольдт говорит, что определение языка мо­жет быть лишь генетическим. А именно, он — «вечно повто­ряемая работа духа, единственной целью которой является — снабдить членораздельный звук способностью выражения мысли». Следовательно, как будто должно быть ясно, что мир языковых явлений является производным, так сказать, зависимым миром, за которым стоит человек, и все, что со­вершается в нем, совершается посредством человека.

Но если это так, то будет совершенно справедливым спро­сить: как возможно, чтобы происходящие в языковой действительности изменения были обусловлены явлениями са­мой этой действительности и объяснялись их взаимоотноше­нием, тогда как за ними всегда стоит человек? По какому праву мы подразумеваем, что язык сам имеет собственные, независимые от человека закономерности и, следовательно, должна существовать наука, которая для изучения языковой действительности может удовлетвориться изучением фак­тов, существующих в ее пределах, тогда как эти факты все­гда подразумевают активность человека?

Совершенно очевидно, что без соответствующего ответа на этот вопрос существование языкознания как независимой науки осталосьбы необоснованным, и не лишено интереса то, что этот вопрос впервые поставил именно основатель язы­кознания Вильгельм Гумбольдт. Разумеется, это было его большой заслугой перед языкознанием. Однако не меньшую услугу оказал он этой науке и тем, что сумел найти по суще­ству правильный ответ на этот вопрос. Гумбольдт считает, что язык имеет свою «внутреннюю форму», и те закономер­ности, которые языковед находит в жизни языка и рассмат­ривает в виде соответствующих грамматических форм, долж­ны определяться этой внутренней формой.

Таким образом, по мнению Гумбольдта, язык имеет свой собственный внутренний принцип, и было бы неоправданно для понимания закономерностей, имеющихся в языке, выхо­дить за его пределы и проводить исследование вне их. Со­гласно этому, языкознание должно считаться совершенно не­зависимой наукой.

2. Однако теперь возникает вопрос: что такое эта внутрен­няя форма? Что подразумевает Гумбольдт, когда говорит о ней? Интерпретатор Гумбольдта, известный Штейнталь ост­роумно замечает: «Для Гумбольдта внутренняя форма язы­ка является ребенком, рожденным для высокого назначения, но в его руках оставшимся навсегда слабым». И действитель­но, мы видим, что хотя внутренней форме языка Гумбольдт отводит большую роль (по его мнению, это она определяет независимость языковой действительности), однако, в кон­це концов, ему все же не удается ясно раскрыть содержание этого понятия. Можно сказать, что вопрос внутренней фор­мы языка и поныне остается в ряду неразрешенных вопросов.

Так что же такое внутренняя форма языка? В первую оче­редь необходимо принять во внимание взгляд самого Гум­больдта. Правда, как отмечает и Штейнталь, Гумбольдту трудно «определить, теоретически фиксировать и отграни­чить» это понятие, однако это не означает, что относительно этого последнего он не сказал ничего определенного. Наобо­рот, наблюдения Гумбольдта относительно внутренней фор­мы языка, в особенности в отношении ее функции, ее места, ее структуры, безусловно, заслуживают большого внимания, и мы не думаем, чтобы, не приняв их во внимание, было бы возможно постижение настоящего содержания этого поня­тия. Несмотря на это, ясного и четкого определения этого понятия, такого, которое бы достаточно учитывало все то, что отмечено самим Гумбольдтом относительно внутренней формы языка, у него все же нет.

Всякий язык состоит из огромного количества элементов, из отдельных слов и частиц, так же как из множества правил их соединения и употребления. Но, несмотря на эту много­образную пестроту, он все же является единым целым, еди­ным нерасчлененным живым организмом. Язык — не пред­мет, не простой продукт (εργα); он больше сила (ενεργεια), полностью индивидуальное стремление, с помощью которо­го та или иная нация придает языковую реальность мысли и чувству. Мы не можем схватить это стремление в нерасчлененном, целом виде — оно проявляется лишь в отдельных ре­зультатах своей активности, — и, наблюдая эти результаты, мы видим, что в случае отдельного языка оно всегда действу­ет своеобразно и в этом действии всегда соблюдено какое-то однообразие, какая-та однородность. В этом однообразии работы языковой энергии Гумбольдт видит форму языка .

Таким образом, согласно Гумбольдту, формой языка во­обще можно назвать все то, в чем виден целостный характер того или иного языка. Она, в первую очередь, может быть на­блюдаема извне: она может быть представлена наглядно, на­пример в виде грамматических форм — фонетической, мор­фологической и синтаксической. В этом случае мы имеем дело с внешними формами языка, сформировавшимися в зву­ке, или, просто, с звуковыми формами.

Однако существует также внутренняя форма языка, кото­рая не представлена наглядно, не проявлена вовне, не имеет звукового состава, но сама лежит в основе таких, проявлен­ных вовне, форм, сама определяет их. Правда, мы не можем «допустить существование внутренней формы там, где ей не соответствует никакая фонетическая форма» (Штейнталь). Одпако это не означает, что «внутренняя форма» имеет свою твердую, неизменную «внешность», «что каждая внутренняя форма имеет свое особое выражение», «это может быть звук, но может быть и его прекращение или временное отсутствие, может быть лишь качество или сила звука, может быть гото­вая морфологическая форма, может быть простой порядок таких форм...». Форма не является выраженной вовне фор­мой, звуковой формой; она больше является тем, что должно считаться основой этой внешней формы, что находится за ней или в ней самой, но не имеет звукового построения, не по­строено из звукового материала[53].

Дело в том, что материал языка, согласно Гумбольдту, со­ставляет не только звук. Он считает, что материалом языка является, с одной стороны, звук вообще, а с другой — един­ство чувственных впечатлений и самодействующих движе­ний духа, которые предшествуют составлению понятия с по­мощью языка. Если звук должен подразумеваться в ряду яв­лений внешней природы, то относительно чувственных впечатлений и самодействующего движения духа этого сказать нельзя: здесь мы, конечно, имеем дело с явлениями внут­ренней природы. Если внешняя форма языка связана с поня­тием звука, то естественно было бы думать, что понятие внут­ренней формы должно иметь что-то общее с чувственными впечатлениями и действием духа. Разумеется, это не означа­ет, что внутренняя форма является формой этих чувствен­ных впечатлений и действия духа. Нет, она так же не может считаться формой их самих, как и не считается чувственно данной формой звуков.

Для понимания настоящей мысли Гумбольдта было бы более уместно, если бы мы предусмотрели процесс возникно­вения слова так, как он сам его представляет. Гумбольдт под­черкивает, что слово никогда не является эквивалентом самого предмета, данного чувственно, что оно больше является эквивалентом того, как отражает (auffasst) его субъект. Тогда путь возникновения слова мы должны представить себе так: когда субъект противопоставляется действительно­сти, в нем — в случае поисков словесного выражения — воз­никают два процесса, которые, правда, в действительности являются не отдельными, независимыми друг от друга, вы­деленными процессами, а единым процессом языкового творчества, однако для научного анализа выглядят все же как отдельные процессы. Одним процессом является настоящий, чистый, внутренний процесс — процесс отражения, освоения объекта, подлежащего наименованию. Следовательно, он должен считаться «интеллектуальной частью языка» (Гум­больдт), который в результате дает понятие подлежащего объекта: «язык выражает не сами предметы, а понятия отно­сительно их, созданные духом в процессе становления язы­ка», — говорит Гумбольдт (с. 356). Этот процесс не является независимым процессом. Он протекает совместно с другим процессом, как бы его другая сторона: он «предуготовляет ему своеобразное духовное отражение предмета», а имен­но — наименованное понятие. Второй же процесс — процесс, направленный вовне, — протекает на основе звукового ма­териала и проявляется в оформлении этого материала, т. е. в создании соответствующего слова.

Таков, в представлении Гумбольдта, процесс языкового творчества. Как видим, он — единый цельный процесс, но со­держит два потока, протекающих одновременно и вместе, один из которых отражает предмет в понятии и предуготов­ляет его второму процессу; второй же, со своей стороны, для предуготовления первому производит оформление звуково­го материала. Первый из этих процессов — внутренний про­цесс, а второй проявляется в оформлении звуков и, следова­тельно, является внешним процессом: первый дает языку внутренние формы, второй создает его внешние формы.

Таким образом, мы видим, что для Гумбольдта внутрен­няя форма языка является «интеллектуальной частью» язы­ка, духовным отражением объекта, его понятием, следова­тельно, представляет собой определенное логическое содер­жание, которое процесс языкового творчества «выставляет навстречу слову» (dem Wort entgegen bildet).

Однако может ли интеллектуальная часть языка, понятие, выполнить ту роль, которую Гумбольдт с самого же начала отводит понятию внутренней формы языка? Если звуковые формы, которыми характеризуется тот или иной язык, зако­номерности, представленные в них, определяются внутрен­ней формой эгого языка, а эта последняя является интеллек­туальным содержанием , то очевидно, что для объяснения этих закономерностей языкознанию придется выйти за пре­делы языка и изучать интеллектуальное содержание. Ему придется взяться за дело тех наук, сферу исследования кото­рых составляют эти интеллектуальные процессы и факты; словом, языкознание будет вынуждено для выполнения сво­его дела проникнуть в сферу психологии и логики и исполь­зовать их понятия и методы. Безусловно, напрасно было бы говорить о независимости такого языкознания. Следователь­но, понятие внутренней формы у Гумбольдта, поскольку оно является «интеллектуальным» понятием языка, совершенно не может выполнить ту роль, для которой оно с самого нача­ла же было призвано; оно не обосновывает идею языкозна­ния как независимой науки. Наоборот, оно широко раскры­вает двери в языкознание обоим противоположным ложным направлениям — как логицистическому, так и психологисти­ческому.

3. В недрах учения Гумбольдта о внутренней форме язы­ка возникли две попытки, имеющие значение для дальнейше­го развития этого понятия, — одна в направлении логики, другая — психологии. Первая принадлежит Гуссерлю, вто­рая — Вундту.

Гуссерль, как известно, резко разграничивает друг от дру­га выражение , значение и предмет в слове. Выражение явля­ется внешней формой , которая разрабатывается в граммати­ке. Но одной грамматики недостаточно, так же как недоста­точно учения об отношениях предмета. Анализ показывает, что грамматическим различиям соответствуют различия и в сфер езначения. Так, например, категорематическим и синкатегорематическим понятиям, принадлежащим сфере выра­жения, согласно Гуссерлю, соответствуют понятия независи­мого и зависимого значения. Следовательно, наряду с обык­новенной грамматикой становится необходимым и «учение относительно чистых форм значения» или, как говорит Гус­серль, «чистая грамматика», И вот, Гуссерль именно в этих чистых формах значения видит то, что Гумбольдт называет внутренней формой языка.

Таким образом, сферу значения он считает доминантной сферой, которая определяет и окончательно формирует внешние формы языка. Чисто языковые закономерности но существу являются отражением закономерностей, действу­ющих в сфере значения, и языкознание, ставящее своей це­лью исследование этих языковых закономерностей, вынуж­дено за руководством обратиться к логике.

Как видим, гуссерлиаиское понимание внутренней фор­мы языка не обладает никакими преимуществами перед по­ниманием Гумбольдта: здесь нет даже попытки обоснования идеи независимости языкознания.

Однако учение Гуссерля не совсем удовлетворительно и с другой стороны. Дело в том, что, как отмечает Порциг, име­ются случаи, когда значение слова остается тем же, т. е. в сфе­ре значения ничего не изменяется, тогда как в языковом от­ношении подтверждаются чрезвычайно существенные изме­нения. Например, когда одно и то же слово в одном случае употребляется в качестве объекта, а в другом — как субъект, конечно, его значение от этого не меняется, хотя с граммати­ческой точки зрения мы имеем дело совершенно с различны­ми явлениями[54]. Кроме того, если внутреннюю форму следу­ет усматривать в идеальных отношениях чистых значений, то ясно, что может существовать лишь одна-единственная внут­ренняя форма, так как сфера чистых значений может быть лишь одна. Но тогда все языки должны иметь одинаковую внешнюю форму или же форма ни одного языка не может быть определена внутренней формой.

На существенно отличающейся позиции стоит Вундт. Если Гуссерль при установлении понятия внутренней фор­мы языка совершенно игнорирует роль субъекта, если он во всех попытках зачитывания этой роли видит психологизм, ко­торый, как бесплодное и вредное начинание, отрицает, Вундт, наоборот, выступает против концепции идеальных форм языка, т. е. в первую очередь против того, что Гуссерль при установлении понятия внутренней формы языка счита­ет именно существенным. Вундт говорит: «Конечно, понятие внутренней формы языка в том смысле, в каком оно было выставлено Гумбольдтом с самого же начала, является совер­шенно законным, весьма необходимым понятием, к которо­му мы приходим при учитывании всех структурных свойств и их взаимоотношений того или иного языка. Однако если мы хотим, чтобы это поиятие осталось действительно полез­ным, то мы должны совершенно освободить его от понятий — все равно, существующих в действительности или вымыш­ленных, — подобных понятию идеальной формы, которыми должен измеряться каждый отдельный язык и которые, на­чиная от Гумбольдта и поныне, сопровождают это понятие. Наоборот, так же как внешняя форма языка бесспорно про­является лишь в конкретном, действительно существующем языке, точно так же под внутренней формой языка мы долж­ны подразумевать лишь сумму фактических психологиче­ских свойств и их взаимоотношений, которая порождает определенную внешнюю форму как свой результат»[55].

Следовательно, язык оформляется духовным состоянием говорящего субъекта, и для понимания закономерностей языка остается единственный путь, путь психологического исследования. Как видим, идея независимости языкознания по существу полностью отрицается, и поиятие внутренней формы языка, вопреки заявлению Вундта, в действительно­сти предстает как совершенно бесполезное и, следовательно, лишнее поля гие. В самом деле, для чего нужно понятие внут­ренней формы языка, если эта внутренняя форма принадлежит не самому языку, а дрзтой сфере действительности, с которой язык непосредственно не имеет ничего общего?

Вундт, между прочим, не учитывает одного бесспорного наблюдения, на которое обратил внимание еще Гумбольдт[56]. Он упускает из виду то обстоятельство, что не существует и не мог когда-либо существовать говорящий субъект так, что­бы он не находился под влиянием уже существующего язы­ка. Индивид не может говорить, если не существует языка, на котором он мог бы говорить. Очевидно, закономерности это­го языка предшествуют психическому состоянию субъекта в момент речи, и, следовательно, невозможно, чтобы они явля­лись его результатом, как думает Вундт (Порциг).

4. Если теперь мы окинем взглядом все рассмотренные выше типичные учения относительно внутренней формы языка, то увидим, что, в сущности, перед понятием внутрен­ней формы языка ставятся по крайней мере три требования, без выполнения которых было бы невозможно формирова­ние правильной концепции этого понятия. Первое, наиболее существенное требование таково: слово представляет собой единство значения и звука, так сказать, синтез двух совер­шенно гетерогенных процессов, и неизвестно, как становит­ся возможным, чтобы эти два существенно отличающихся друг от друга процесса вообще встречались и создавали кон­кретное внешнее оформление языка. Концепция внутренней формы языка была бы неприемлема, если бы она не смогла решить этот вопрос.

Кроме того, внутренняя форма языка должна быть имен­но формой языка, она должна принадлежать языковой сфе­ре, чтобы с ее помощью было возможно объяснение языко­вых явлений. В противном случае она была бы не формой языка, а явлением или фактором, взятым из чужой по суще­ству действительности, который, если бы даже имел свою форму или сам представлял собой какую-либо форму, во вся­ком случае, был бы его формой, а не формой языка.

Мы убедились, что ни одна из указанных выше теорий внутренней формы языка не удовлетворяет этому требованию. Внутренняя форма Гумбольдта и в особенности Гуссер­ля взята из сферы логической действительности: она — фор­ма выражения понятия и, следовательно, форма логическо­го содержания, а не собственная форма самого языка. Что из того, что она может иметь большое значение в процессе фор­мирования языковых форм, что она может даже определять этот процесс! Несмотря на это, она, конечно, не может изме­нить свою природу — она все же останется логической кате­горией.

То же самое можно сказать mutatis mutandis и относитель­но учения Вундта, Кто скажет, что в процессе фактической речи состояние психики субъекта не имеет значения? Кто скажет, что это состояние не влияет на формирование внеш­них форм языка? Но разве из-за этого кто-нибудь скажет, что это состояние превратилось в форму языка? Нет. Совершен­но очевидно, что если действительно существует внутренняя форма языка, то она каким-то образом должна быть соб­ственностью именно языковой сферы, должна быть именно формой языка, а не логическим, психологическим или дру­гим каким-либо неязыковым содержанием.

Второе требование, которое также должно быть принято во внимание, таково: бесспорно, что язык создан человеком и, конечно, он нигде не существует вне речи. Поэтому было бы совершенно необоснованно говорить о настоящем языке и совершенно игнорировать это обстоятельство, т, е. не учи­тывать того, что язык дается в речи, Гумбольдт, конечно, не мог оставить этот факт без внимания, и язык он определяет как работу духа (ενεργεια). Но, с другой стороны, язык — не только речь, не только активность субъекта, не только «энер­гия», но также и определенная система знаков, которую уже в готовом виде застает каждый говорящий субъект и без под­чинения которой невозможна никакая речь. Гумбольдт под­черкивает и это существенное значение языка: для него язык не только «энергия», но и «эргон». Следовательно, в понятии языка одновременно объединены два момента — момент пси­хологический , который определяет язык как речь, как «энер­гию», и момент логический, который нам представляет язык как собственно язык, объективно данную систему знаков, как «эргон». Само собой разумеется, что понятие внутренней формы языка можно было бы считать адекватным понятием лишь в том случае, если бы оно соответственно учитывало оба эти момента — и психологический и логический. В про­тивном случае оно было бы односторонним и, следователь­но, ошибочным.

Как мы убедились, понятия внутренней формы языка как Гуссерля, так и Вундта являются такими односторонними понятиями. То же самое можно сказать и относительно Гум­больдта, поскольку его понятие внутренней формы объявле­но «внутренней интеллектуальной частью» языка. Однако Гумбольдт, в противоположность окончательной дефиниции этого понятия, все же пытается в процессе суждения о нем как-то отразить в нем оба момента, как психологический, т. е. момент «энергии», так и логический, т. е. момент «эргона». Это, безусловно, является большим преимуществом его кон­цепции. Но как только перед ним ставится вопрос относи­тельно конкретного раскрытия этого понятия, мы видим, что он также не может избавиться от односторонности.

Таким образом, мы убеждаемся, что если понятие внут­ренней формы языка — законное понятие, то тогда оно долж­но представлять собой нечто такое, что будет в силе, во-пер­вых, объяснить факт объединения, факт синтеза значения и звуковой формы в слове; затем должно учесть двойную при­роду языка — психологическую и логическую, и, наконец, оно само по себе не должно быть ни тем ни другим, но все же должно принадлежать к языковой действительности.

Что может отвечать таким требованиям?

* * *

1. В повседневной речи человека давно замечен целый ряд факторов, которые заставляют думать, что структура языка не исчерпывается только лишь интеллектуальным и звуко­вым факторами. Без сомнения, обоим этим факторам пред­шествует третий, имеющий фундаментальное значение для обоих.

а) Когда мы говорим на каком-либо определенном языке, нам обыкновенно приходят в голову слова и формы этого языка, а не, скажем, родного языка, который, как правило, запечатлен в памяти намного прочнее, чем какой-либо другой язык. Например, когда говорим по-русски, находящиеся во­круг нас предметы всплывают в нашем сознании в виде русских слов. Как только начнем говорить, скажем, по-английски, нож, например, превратится в knife и выглядит как именно knife . Это обстоятельство играет большую роль: безусловно, благодаря этому обстоятельству мы можем говорить бегло и без смешения.

б) Замечено, что дети, говорящие на двух языках, — до того, пока окончательно овладеют языком, — уже на втором году с матерью пытаются говорить на одном языке, а с няней, говорящей на другом языке, — на другом. Здесь интересно то, что дети редко путают друг с другом и употребляют в своем контексте как отдельные слова, так и формы каждого из этих языков, которыми они еще не совсем хорошо владеют.

Оба эти наблюдения ясно доказывают, что началу процес­са речи предшествует какое-то состояние, которое в субъек­те вызывает действие сил, необходимых для разговора имен­но на этом языке. Надо полагать, что в этом случае субъект, пока он начнет говорить, заранее претерпевает определенное изменение целостного характера, проявляющееся в установ­ке на действие в определенном направлении; после этого по­нятно, что в этом одном направлении и развертывает он свою активность, — в наших примерах — говорит на одном опре­деленном языке. Коро


operacii-na-brizhejke-kishechnika.html
operacii-na-mezhdunarodnom-valyutnom-rinke-spot-srochnie.html
    PR.RU™